А.А. Дружиненко
(ТОЖДЕСТВЕННОЕ РАЗЛИЧИЕ ДВУХ
СИМВОЛОВ И ЕГО АРХЕТИПИЧЕСКИЙ ИСТОК)
Довольно трудно сказать с абсолютной определенностью, когда именно
руины появляются в саду. Это подразумевало бы дать точный ответ на вопрос: что,
собственно, такое руины? Мы знаем наверняка, что римляне строили в садах нимфеи
и гроты, которые, вероятно, можно считать историческими прообразами
многочисленных европейских садовых руин [1]. Эта линия размышлений
в конце концов привела бы к выводу, что руины и сад представляют собой единство
искусственного характера, и в этом случае органичность такой целостности
выглядела бы сомнительной, ее возникновение можно было бы приписать результату
человеческих усилий, а не феноменам самим по себе.
Возможен и другой ход рассуждений: рассмотреть этот феномен именно
с точки зрения его единства, не дифференцируя заранее на образы или понятия.
Это означает найти такую форму единства руины и сада, когда их объединяет не
внешняя по отношению к ним самим образующая активность, а некоторая целостность
их собственного существования. Причем эта целостность должна быть, с одной
стороны, чем-то живым, а не схемой и абстрактной моделью, с другой — иметь в
самой себе некоторое сознательное «измерение», иначе было бы непонятно, как она
может существовать, не будучи человеком создана или
«конституирована». Мифическое сознание и представляет собой такую форму
сознания, когда человек не воспринимает формы мира в качестве созданных его
активностью, напротив, Макрокосм и Микрокосм стоят в отношениях аналогии,
подобия, будучи созданы богами или предками в мифическое начальное время. В
начальное время человек и другие формы творения не противопоставлены друг другу,
подобно тому как сам миф является истоком исторической
дифференциации культуры и сознания. Миф, таким образом, — это искомая нами
формула события.
Мифическое сознание оперирует символами, следовательно, мы должны
рассматривать руины и сад в качестве последних.
Попробуем обнаружить эти символы в
представлениях римской культуры, которая, во-первых, известна пристрастием к
садам, во-вторых, именно в ней мы имеем дошедшие до нас свидетельства о
внимании к руинам, первичном в том смысле, что на него до некоторых пор не
оказывала влияния библейская традиция (разрушение городов как выражение воли
Яхве), и, в-третьих, само слово «руина» — латинского происхождения.
Но сначала несколько слов о саде как символе.
В мифах многих культур образ сада символизирует рай, или
изначальное время, мир в его первозданном состоянии. Нельзя, разумеется,
считать сад просто образом мира, сад символизирует мир в его совершенном
состоянии, как только время Творения, «происходящего», собственно, в вечности
окончено и начинается время, мир утрачивает свое совершенное или первозданное
состояние: Адама и Еву изгоняют из Эдема. Это кардинальное различие — времени
мирского и времени Священного (illud tempus) — является сущностной чертой собственно
мифического сознания [2]. Открытие этого различия принадлежит Мирче Элиаде. Райский
сад, таким образом, — символ совершенного или начального времени, времени
космогонии, в нем еще нет никакой примеси хаоса. Греческое парадэйзос происходит
от древнеиранского пайридаэза — «отовсюду
огороженное место». Глубинное родство представлений можно видеть и на уровне
языка: славянское «град» означает и «город, сад, огород». Рай, как известно,
пространство огороженное — на страже рая поставлен Херувим с огненным мечом
(Быт. 3, 24). Представление об «острове блаженных», также характерное для мифов
многих культур (древнерусской, древнекитайской, древнеримской, кельтской и
др.), — символический аналог рая. Собственно, здесь остров — другой символ
ограды, обязательной для сада — совершенного космоса: море символизирует хаос.
Таким образом, сад можно рассматривать как универсальный символ
Начального Времени или времени космогонии.
В римской культуре мифическое время правления Сатурна считалось
таким изначальным временем, сатурналии и знаменовали ритуальный возврат к
первозданному состоянию всеобщего изобилия. В римской древности словами lanx satura называли смесь первых плодов всего, что росло на земле [3].
Еще один римский символ изначального времени и, соответственно,
изобилия — Приап, его культ получил широкое распространение в эпоху Империи.
Он связан с садом еще теснее: Приап — покровитель садов (Овидий.
Фасты. 1, 391). Для римской элиты, разделяющей,
по крайней мере частично, культ Приапа, представление
о совершенстве начал характерно как в форме «Золотого века», так и в более
социализированной форме — «нравы предков» (mors maiorum), по сравнению с которыми современные им
представляют собой деградацию [4]. Согласно Вергилию, в Элизиуме находятся
«свежие луга, орошаемые ручьями». Киньяр отмечает: «Даже на виллах Кампании,
окруженных пышными садами, настенные фрески изображали сады» [5]. В настоящее
время представление о чисто аграрном происхождении и характере культа Приапа
отвергается: «Поскольку считалось, что порождающее начало, воплощенное в
Приапе, содержит истоки всего сущего, его также отождествляли с теми
божествами, в которых люди древности видели богов жизни вообще... Так, Приапа идентифицировали с Солнечным богом Гелиосом (Евстафий,
комментарий к «Илиаде», 691, 45) или с Космосом (Корнут, 27); на одной из
дакийских посвятительных надписей (CIL, III, 1139) Приап обозначен как вселенское божество Панфей,
а изображение мужских детородных органов, воплощающих высшую эротическую силу,
подписано СПТНР KOCMOY,
"Спаситель мира" (Fuchs E. Geshichte der erotichen Kunst. 1908, S. 133)» [6].
Таким образом, сад в Древнем Риме был не чем иным, как символом
Времени Начал, или, если воспользоваться формулировкой самой античности,
Золотого века. «Приап был «первым из богов», бог Prin Priopoiein (бог, который "создает еще до начала" самого
творения)» [7].
В римской культуре было и представление о том, что в начальную
эпоху, во время Сатурна можно вернуться не только символически — во время
сатурналий, утративших для элиты сакральный характер (хотя в народной среде
религиозное содержание этого праздника могло сохраняться до IV в.), но и вполне реально. Трагедия заключалась в том, что
возврат должен был иметь свойства мировой катастрофы, эсхатона: в момент основания
Рима Ромул получил пророчество о том, что город будет стоять 12 веков — по
числу коршунов, которых он увидел, об этом сообщает Плутарх. Пророчество
подтвердили и оракулы Сивиллы. Рим стал руиной в момент своего основания, а
дальнейшая история города — лишь та или иная степень ее актуализации (включая
фактическую — разрушение Рима в 410 г. Аларихом). Поэтому каждый раз, когда
римляне сталкивались с кризисом, они преисполнялись эсхатологическими
ожиданиями. В эпоху гражданских войн, по словам Диона Кассия, отчаяние порой
достигало такой степени, что большинство «приготовлялось ко
всеобщей гибели» (Cass.
Dio,
48, 3). История Рима
конца Республики — во многом история (в том числе политическая) поиска обновления
(возврата к начальному времени ) без катастрофы [8].
Вполне возможно, что именно по этой мифической причине из всех
философских систем античности более всех прижились в Риме стоицизм и
эпикурейство. Обе эти школы разделяют учение о Великом Годе (у стоиков в конце
Года — экпиросис, мир погибает от пожара, у эпикурейцев — мир рассыпается на
атомы) и соответственно вырабатывают способы сделать судьбу переносимой.
В эсхатологическом контексте вполне понятно пророчество Лукреция (De natura rerum, II):
Так же с теченьем
времен и стены великого мира,
Приступом взяты, падут и рассыплются грудой развалин.
Это, очевидно, самое раннее литературное свидетельство о руинах в
римской культуре (описание Вергилием развалин Трои (Энеида, II) более позднее).
Использование образа стен при описании мира совсем неслучайно.
Как мы видели, рай, он же сад, и мир — пространство, огороженное от хаоса.
Город — космос, и мир — космос.
Таким образом, руина — символ конца космоса, или конца времени,
поскольку космос и есть время. Кончается время — кончается мир.
Как в таком случае символ деструкции космоса может быть связан с
символом его совершенного состояния? Чтобы ответить на этот вопрос, следует
подробнее остановиться на представлении о Великом Годе.
Учение о Великом Годе, или о циклическом деградирующем времени,
существовавшее в античной и римско-эллинистической философии, является
интерпретацией архаических представлений. «Конечно, "год"
первобытными народами понимается по-разному, и даты "Нового года"
изменяются в зависимости от климата, географической среды, типа культуры и
т.д. Но всегда речь идет о некоем цикле, т.е. временной протяженности, имеющей
начало и конец. И в конце определенного цикла, и в начале следующего цикла
совершается ряд ритуалов, связанных с обновлением мира... это обновление есть
новое сотворение, осуществляемое по модели космогонии... восстановление
первоначального времени, которое единственно способно обеспечить тотальное
обновление Космоса, жизни и общества, достигается
прежде всего через реактуализацию "абсолютного начала", т. е. через
сотворение мира» [9].
Следует подчеркнуть, что космогонические мифы — это мифы
центральные, они являются моделью для всех видов деятельности. Вариантов
космогонических или сакральных мифов великое множество у великого множества
народов. Однако сюжет всех без исключения вариантов космогонических мифов
имеет начальным событием разделение некоего первоначального единого и объединение
различившегося в единство. Более того, космогония есть начало и конец времени,
если же мы говорим о мифоритуале, то в космогонии начало
и конец просто совпадают (ср.: «Аз есмь альфа и омега, начало и конец»
(Апокалипсис, I, 8.)).
Совпадают (не во времени!) также творение и разрушение, таковы египетский миф
об убийстве Тиамат, древнеиндийский миф о Пуруше, древнекитайский миф о Паньгу
(в более позднем варианте — Хаос (Хуньдунь), в котором просверлили семь
отверстий, после чего тот умер), скандинавский миф об Имире и множество других.
Очевидно, что сами космогонические мифы есть символы этой
единораздельности (поэтому единораздельность онтологически «старше» «смысла»).
Это слово, разумеется, в свою очередь является символом, поскольку фактически
мы не в состоянии осознать полностью то содержание, которое символизируется
космогоническими мифами. Для этого по крайней мере
необходимо выйти из обыденного модуса сознания.
С космогоническими мифами тесно связано понятие «архетип», которое
часто использовал в своих работах Мирча Элиаде. Он подразумевает под этим
словом, как правило, архетипическое событие или архетипическую личность, и то и
другое объединяет принадлежность ко времени начал, или ко времени космогонии, в
котором эти события/личности происходят/действуют
(символически — для нас, мифическое сознание не сомневается, что некогда Ра
убил змея Апопа, но значение и смысл этого действия для него неизмеримо глубже,
чем для нашего), как правило, в качестве одного из элементов символической
системы. Однако и в сознании современного исторического человека есть определенная
реальность, которая постигается только с помощью символов. Мы имеем в виду
архетип в понимании Юнга. Перед тем как остановиться на рассмотрении связи двух
этих понятий, следует отметить вульгаризацию термина, введенного этим ученым,
который в современной научной литературе часто используется метафорически, если
не риторически, в значении «общий тип», «образец», «повторяющийся образ» и т.д.
Аналогичное произошло и с термином «коллективное бессознательное»,
в котором злоупотребляют прилагательным «коллективное», тогда как сам Юнг
говорил о своей гипотезе и делал акцент на безличности или надличностном
характере последнего [10].
Основные юнговские характеристики архетипа как психологической
реальности следующие [11].
1. Сам по себе А. не
представлен в сознании никогда: «Мы должны, однако, постоянно иметь в виду —
то, что мы подразумеваем под «архетипом», является, по сути, непредставимым,
но отличается такими эффектами, которые делают возможным его визуализацию, а
именно — архетипическими образами и идеями... Когда предполагается
существование двух или более непредставимых факторов, всегда существует возможность — которую мы имеем склонность проглядеть — что
это, возможно, проблема не двух или более факторов, а только одного.
Идентичность или неидентичность двух непредставимых величин — это нечто, что не
может быть доказано».
2. А. присущ инстинктивный
характер, он связан с архаическими структурами бессознательного:
«Я уже упоминал, что Фрейд установил наличие в бессознательном
архаических остаточных форм и примитивных способов функционирования.
Последующие исследования подтвердили этот вывод и свели воедино богатейший
материал наблюдений... Биологическая концепция "паттернов поведения"
соотносит инстинкт с архаическим следом».
3. Архетип не
идентифицируется с человеческим интеллектом, но является его «spiritus rector», интеллектом он интерпретируется: «По
сути, содержимое всех мифологий, всех религий и всех "измов" является
архетипическим. Архетип — это дух, или псевдодух: то, что он показывает, будет
зависеть от позиции человеческого ума».
4. Архетип и инстинкт —
противоположности, которые едины: «Архетип и инстинкт представляют наиболее
полярную из вообразимых оппозиций, как можно легко заметить из сравнения людей,
управляемых инстинктивными побуждениями, с теми, кто охвачен духом. Но, точно
так же как и между любыми оппозициями, здесь достигаются такие прочные узы,
что невозможно установить или представить какого-либо состояния без
соответствующего ему отрицания, поэтому и в этом случае крайности сходятся».
«Творческая фантазия алхимиков нашла выражение этой трудности для понимания
тайны природы в виде другого не менее точного символа: Уробороса, змеи,
пожирающей свой хвост».
5. А. дан как единство
неподвижности и движения — неподвижным является архетипический образ, однако получен он может быть лишь путем «растормаживания»
бессознательного — тем или иным видом активного воображения (в том числе телесной
динамики: рисованием, танцем и т.д.).
6. Спонтанная близость
архетипических образов мифологическим мотивам: «Я могу только сказать, что
любые мотивы известных мифологий хоть изредка, но проявлялись в этих конфигурациях.
Даже если бы мои пациенты хоть в какой-либо степени осознавали мифологические
мотивы, то изобретательность творческой фантазии оставила бы их знания далеко
позади. В целом же мои пациенты обладали только минимальным знанием мифологии».
7. Переживание
возникновения архетипического образа как иерофании: «...при появлении архетипы
обладают отчетливо выраженным нуминозным характером, который только и может
рассматриваться как "духовный", если слово "магический"
является слишком сильным... Это явление (конечно, при условии достижения им
определенной степени ясности) может быть исцеляющим или разрушительным, но
отнюдь не индифферентным» [12].
8. Архетипические образы
бесконечно вариативны, но едины по теме и формальным элементам: «В качестве
наиболее ярких характеристик я упомяну: хаотическое разнообразие и порядок;
дуальность; оппозицию света и тьмы, верхнего и нижнего, правого и левого;
соединение противоположностей в третьем; кватерность (квадрат, крест); вращение
(круговое, сферическое) и, наконец, процесс центрирования и расположения вдоль
радиуса, которое обычно сопровождало некоторые системы кватерности. Триадные
образования, кроме complexio oppositorum в третьем, были относительно редкими и
объяснялись специальными условиями, что и приводило к редким исключениям».
9. Очень часто архетип выражается спонтанным рисунком мандалы.
Нужно добавить, что мандала, или янтра, — символ космогонии,
распространенный не только у азиатских народов. Так, у индейцев навахо
космогонический миф рассказывается чаще всего в связи с исцелением, ритуал
которого включает рисование сложных узоров на песке, символизирующих различные
этапы космогонии, мифической истории богов, предков и человечества. Эти рисунки
также напоминают мандалы [13]. Мандала — это не схема и не план космоса, как
иногда считается, мандала — это правило его создания, правило воспроизведения
действий творцов. Таким образом, если воспользоваться словом архэ в
значении «начало, то, к чему нечто восходит», можно говорить о тождественности
мифического архэ, символизируемого космогонией, и архетипа в
юнговском понимании. Если все мифы восходят к космогонии, то она и есть
мифическое архэ. Речь идет, если выражаться языком классической философии, о
тождестве бытия и сознания. Мы видели, что как космогонию, символизирующую ту
единораздельность, о которой мы говорили, можно символически описать как
разделение-объединение противоположностей, так и архетип выражается образами
дуальности, совпадающей в единстве, более того, сам архетип — единство, данное
только через собственное многообразие — образы, которые являются
поэтому символами. Или архетипическими, начальными, образами, или просто
первообразами.
Выше мы отмечали, что символическое описание космогонии таково,
что в нем совпадают противоположности, начало и конец жизни. Следующие примеры
иллюстрируют космогонический характер растительной символики. «В одной
иранской легенде говорится, что первая человеческая пара появилась, когда первопредок
Гайомарт пал под ударами духа зла, его семя проникло в глубь земли и сорок лет
спустя породило растение puвao, в свою очередь превратившееся в Машйу и Машйану. <...> Из
крови Аттиса растут фиалки, из крови умирающего Адониса появляются розы и
анемоны; из мертвого тела Осириса прорастают злаки, растение маат и
всякого рода травы и т.д. Смерть подобных богов воспроизводит в определенном
смысле космогонический акт Творения земли и неба, которые, как известно,
возникли в результате принесения в жертву великана типа Имира» [14].
Архаические представления стойки и проявляются и в «развитых»
культурах, иногда забавно. «Согласно китайской народной легенде, первые ростки
чая выросли из ресниц святого монаха Бодхидхармы, молившего Будду послать ему
средство, которое не позволяло бы заснуть во время медитации» [15].
Растительная символика в архаике — это символика одной из двух
космогонических противоположностей. Описание следующего ритуала Нового года
призвано это продемонстрировать. «У
части племен юрок утверждение мира достигается строительством ритуальной
"парной" хижины, это обряд космогонической структуры (хижина
символизирует космос. — А.Д.)... Суть этого обряда
заключается в длительных странствиях, которые священнослужитель предпринимает
по всем святым местам, то есть там, где Бессмертные совершили свои подвиги. Эти
ритуальные странствия длятся 10—12 дней. В течение этого времени священнослужитель
воплощает собой Бессмертных. В пути он думает про
себя: «Так же вот шел Икскарея Анимас, один из бессмертных, в незапамятные
времена». Прибыв в святое место, он принимается подметать со словами: «Икскарея
Якам (другой Бессмертный) подметает за меня. Отныне
все больные выздоровеют». Затем он поднимается на гору, срезает там ветку, из
которой делает трость и говорит: «Мир раскололся, но когда я взмахну этим
посохом над землей, все трещины в ней закроются и Земля
снова станет плотной...» [16] Ошибочно и наивно было бы видеть здесь любого
рода причинность: «трещины закрываются» не вследствие взмаха веткой. Ветка,
будучи символом древа жизни, есть «одновременно» (точнее, одновечностно)
символ первозданной целостности. Последовательность действий и связь образов
здесь символические, воссоздание космоса «происходит» вне времени и вне пространства,
во временном разрыве, причинность же возможна в едином временном континууме.
Здесь мы имеем самое элементарное, почти недифференцированное выражение
первообразной сферы: растительный символ и символ разрушенного космоса [17].
Сад и руина — это, разумеется, более дифференцированные символы. Отдаление их
друг от друга начинается тогда, когда время уже нельзя упразднить, и оно вклинивается
между Началом и Концом Года как некоторая непреодолимо сущая реальность: появляется
историческое сознание, сознание необратимости времени. В истории языка это
подтверждается относительно поздним появлением категории будущего времени [18].
Таким образом, единство руины и сада на уровне пространственно-временных
образов можно рассматривать как выражение их единства на уровне первообразной,
или архетипической, сферы.
Руина и сад различаются как символы конца времени и начала
времени. Но в мифическом сознании космогония «происходит» и в начале времени и
в его конце, тем самым это различие снимается, начало и конец совпадают.
Следовательно, руины и сад различны ввиду их тождества, поскольку же космогония
(в данном контексте не имеет смысла различать эсхатон и творение космоса)
уничтожает время, это архаическое или изначальное тождество-различие имеет
допространственный, довременной, а значит, и доисторический характер, являясь
единым первообразом своего исторического многообразия.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] См.: Соколов Б.М. Язык садовых руин
// Arbor Mundi. Международный журнал по теории и
истории мировой культуры. М., 2000. Вып. 7. С. 73—106; Соболева А. Семантика
руин: Русский пейзажный парк и его западноевропейские прототипы // Вопр.
искусствознания. IX (1/96). С. 52—91; Hartmann G. Die Ruine im
Landschaftsgarten. Worms, 1981; Grinberg R. The Aesthetics of Ruins // Bucknell
Review. 18 (1970). P. 89—102; Mortier R. La poetique des ruines en
France. Geneve, 1974; Miller N. Heavenly Caves: Reflections of the Garden
Grotto. L., 1982.
[2]Категория: Мои статьи | Добавил: Lisa (29.03.2010)
|